Грег попытался ответить, но вместо слов вышел только сиплый влажный звук. Он качнулся, и Нина, поймав его тяжёлый вес, незаметно развернула так, чтобы его лицо оказалось скрыто от гостей. Теперь никто не видел, что с ним происходит. Только её — сдержанную, спокойную, с лёгкой улыбкой и глазами, в которых дробился свет люстры.
Михаил по-прежнему стоял у входа. Он не подходил и не вмешивался. Просто смотрел, как смотрит человек, знающий, что дерево давно должно было упасть, и вот наконец это случилось само.
Грег шевельнул губами почти беззвучно:
— Ты… знала?
Нина не отвечала сразу. Она дождалась, пока его зрачки не начнут медленно расплываться, почти поглощая цвет глаз, и только тогда наклонилась к самому его уху.
— Я не знала, — сказала она едва слышно. — Я просто почувствовала. Точно так же, как тогда, на трассе. Когда машина не остановилась. Когда тормоза… исчезли.
Слова повисли между ними, лёгкие и холодные, как пепел. Грег дёрнулся. Не сильно. Скорее телом, чем волей. Но его руки уже не держали её — пальцы соскользнули с талии, оставив на белом атласе влажные следы.
Музыка сменилась. Теперь играло что-то медленное, тянущееся, с низкими струнными, напоминающими дыхание земли перед дождём. Гости танцевали, смеялись, снимали на телефоны, ничего не замечая. Отец Нины во главе стола поднял бокал в их сторону — широкий, довольный, пьяный жест. Он не видел. Он никогда ничего не видел.
Нина осторожно отстранилась. Грег покачнулся, но ещё удержался на ногах — на остатке упрямства, на последней тени своей самоуверенности. Она взяла его под локоть и повела к выходу из зала. Медленно, спокойно, будто они просто решили ненадолго уйти. Никто не удивился. Никто не остановил.
По пути они прошли мимо Михаила. Старик опустил взгляд на поднос. На нём всё ещё стоял один полный бокал — её, к которому она едва прикоснулась. Он слегка наклонил поднос, и жидкость качнулась, отразив свет люстры так, что на секунду в ней мелькнула тень, словно что-то маленькое застыло внутри янтаря.
В коридоре стало тише. Прохладнее. Здесь пахло цветами с банкета, старым ковром и полировкой для паркета. Грег прислонился к стене. Его лицо блестело уже не просто от пота, а будто от внутренней сырости, словно тело начинало распадаться изнутри.
— Что… ты сделала? — выдохнул он.
Нина долго смотрела на него. Так смотрят на картину, которая наконец закончена, и остаётся только решить — оставить её или уничтожить.
— Ничего, — ответила она. — Я просто поменяла бокалы. Так же легко, как тени меняются местами, когда солнце падает с другой стороны.
Он закрыл глаза. Дышать становилось всё труднее: быстро, коротко, как у птицы, попавшей в ловушку. Нина не двигалась. Она ждала. Больше не спешила. Время теперь принадлежало только ей.
За дверью по-прежнему гремел праздник. Кто-то снова крикнул «горько!». Где-то разбили тарелку — на счастье.
А в коридоре царила тишина.
И в этой тишине слышалось только одно сердце.
Оно билось ровно.
Нина стояла неподвижно, пока узкий коридор не стал казаться ей продолжением собственной груди — таким же тесным, длинным и сжимающимся. Грег медленно сползал вниз по стене, как свеча, потерявшая форму от собственного жара. Его колени подогнулись, ткань костюма смялась, как старая оболочка, которую тело собиралось сбросить. Это было не падение — скорее медленное подчинение тому, что он сам запустил.
Она присела рядом. Подол её платья расплылся по полу белым облаком, касаясь его ботинка. Ткань шелестнула, и в этом звуке было что-то окончательное — как шелест страниц перед тем, как книгу закрывают навсегда.
— Ты хотел, чтобы я уснула, — произнесла она тихо, без эмоций. — Уснула и не проснулась. Как он.
Грег с трудом приоткрыл глаза. Веки дрожали, как мокрые крылья бабочки. Зрачки стали огромными, тёмными, почти лишёнными жизни.
— Я… любил тебя, — выдавил он. Голос расползался, как размокшая бумага. — После него… ты была… свободна.
Нина наклонила голову, всматриваясь в него так, будто впервые видела перед собой настоящего человека. Не жениха. Не спасителя. Не мужчину, с которым планируют будущее. А того, кто однажды решил, что может обрезать чужую жизнь, как лишний край ткани.
— Свободна, — повторила она, и слово показалось ей горьким, с металлическим привкусом. — А ты решил, что свобода — это когда кто-то больше не дышит.
Он попытался поднять руку — коснуться её лица, удержаться, попросить, остановить — непонятно. Но пальцы лишь дрогнули в воздухе и бессильно упали ему на колени.
Из зала донёсся громкий смех — скорее всего, отцовский. Такой же раскатистый, сытый, тяжёлый, как всегда после выпивки. Нина на секунду закрыла глаза и снова увидела ту трассу: мокрый асфальт, погасший свет фар, скрежет металла, а потом тишину, которая почему-то была громче любого крика. Тогда она тоже сидела почти так же — в чужом пальто, на обочине, и пыталась понять, как мир может продолжаться после такого.
— Михаил знал, — тихо сказала она, уже больше себе. — Он всегда всё знал. Просто молчал. Как и я.
