Я допивала чай медленно, маленькими глотками, будто это был обряд принятия новой жизни. Чашка еще долго оставалась теплой в ладонях, даже когда в ней уже ничего не было.
Телефон больше не содрогался в истерике. После четвертого звонка, оставшегося без ответа, Даниэль, видимо, понял, что бессмысленно кричать в трубку, и перешел к следующей стадии — к сообщениям. Они приходили короткие, резкие, словно выстрелы в тире:
«Это твоих рук дело?»
«Ответь немедленно»
«Ты вообще понимаешь, что натворила?»
«Мы в аэропорту Дубая. НИ ОДНА карта не работает. У Лоры истерика»
«Если это сделала ты — ты конченая»
Последнее почему-то вызвало у меня не злость, а почти мягкую улыбку. «Конченая». Какое точное слово он выбрал. Будто сам подводил итог долгой бухгалтерской ведомости, где я наконец оказалась в графе «списано».
Я не ответила. Вместо этого открыла галерею и пролистала несколько фотографий двухлетней давности — мы на той самой тосканской вилле, где он впервые произнес: «навсегда». Я тогда поверила. Не потому что была глупой. Просто очень хотела поверить. Теперь эти снимки выглядели как кадры из чужого фильма — красивая постановка, удачный свет, хорошие исполнители. Только сценарий оказался слабым.
Я выбрала все наши совместные фотографии и отправила их в корзину. Навсегда. Потом зашла в облако и удалила резервные копии. Это было не символическое очищение. Это была обычная техническая санитария. Как вымыть пол после того, как вынесли мусор.
В дверь позвонили.
Я даже не вздрогнула. Лишь взглянула на часы. С момента взлета прошло чуть больше двух часов. Быстро.
На пороге стояла Виктория. В руках — бумажный пакет с двумя бутылками красного вина и коробка с тарталетками из той маленькой кондитерской на углу Большой Морской.
— Я решила, что праздновать надо не после победы, — сказала она вместо приветствия, — а в тот момент, когда ты перестаешь чувствовать себя проигравшей.
Она вошла, не дожидаясь приглашения, поставила пакет на стол, достала штопор и два бокала из серванта так, будто бывала здесь сотни раз.
— Он уже звонил своему адвокату, — продолжила она тем же будничным тоном, словно рассказывала о погоде. — Тот пока только разводит руками. Все чисто. Слишком чисто. Иногда такая чистота выглядит подозрительно, но сейчас — идеально. Ни одной ниточки, ведущей ко мне. Или к тебе.
Она разлила вино по бокалам и протянула один мне.
— За равновесие, — тихо сказала она.
Мы чокнулись. Звон стекла в этой комнате прозвучал неожиданно ясно и громко, как первый аккорд после долгого молчания целого оркестра.
— Знаешь, — сказала я после первого глотка, — я думала, что буду плакать. Или кричать. Или хотя бы чувствовать облегчение как острую боль. А вместо этого… просто тишина. Очень удобная тишина.
Виктория долго смотрела на меня внимательно.
— Это и есть облегчение, — сказала она наконец. — Просто раньше ты никогда не слышала его в чистом виде. Без страха, без надежды, без оправданий. Только тишина и собственное дыхание.
Мы молчали долго. За окном уже сгущались сумерки, и фонари вспыхивали один за другим, словно кто-то невидимый медленно зажигал свет в огромном пустом театре.
— И что теперь? — спросила она, когда в бокалах осталось меньше половины.
Я слегка пожала плечами.
— Теперь я, наверное, снова научусь выбирать вино, которое нравится именно мне. Передвину мебель. Куплю другое постельное белье. Может быть, даже начну писать. Не ему. Просто текст. Чтобы понять, остался ли у меня собственный голос.
Виктория улыбнулась — едва заметно, как улыбаются люди, которые нечасто это себе позволяют.
— Неплохой план. А если вдруг понадобится еще один протокол… ты знаешь, где меня искать.
Она допила вино и поднялась.
— Тарталетки оставлю тебе. Ешь медленно. Они этого заслуживают.
Уже в дверях она обернулась.
— И еще. Когда он вернется — а он вернется, уж поверь, через три-четыре дня, когда деньги закончатся, а гордость даст трещину, — не открывай ему. Не потому что страшно. А потому что ты больше не обязана.
Дверь закрылась мягко, почти ласково.
Я снова осталась одна. Но на этот раз одиночество не было пустотой. Оно было пространством.
Я подошла к окну и распахнула его настежь. В комнату ворвался холодный мартовский воздух, пахнущий мокрым асфальтом и далеким морем. Я вдохнула полной грудью.
И впервые за очень долгое время почувствовала, что дышу не в чужом ритме.
А в своем.
На следующий день, девятнадцатого марта две тысячи двадцать шестого года, город проснулся под неожиданно ярким солнцем — редким подарком для этого времени года. Свет пробивался сквозь жалюзи острыми полосами и ложился на пол длинными золотыми дорожками. Я не стала их закрывать.
Кофеварка тихо урчала, выдавая первую порцию эспрессо. Я взяла чашку и подошла к столу, где вчера лежал телефон. Сегодня он молчал уже почти сутки. Даниэль, судя по всему, исчерпал запас эмоций и перешел в фазу «холодного презрения» — ту самую, которую всегда считал самым изощренным наказанием. Когда-то это действовало. Теперь я лишь отметила про себя: «А, знакомая схема», — и налила вторую чашку уже себе.
