Эта бабка словно забыла о своём возрасте и позволила себе смотреть на промокшего мужчину так, как когда-то не смотрела даже на собственного мужа. А тот молодой красавец, вышедший из моря полуобнажённым, вместо того чтобы заглядываться на девушек помоложе, упрямо потянулся именно к ней — преданно, бесстыдно, будто ему было совершенно всё равно, что скажут люди.

— Заходи, раз уж пришел, — тихо ответила она. — Чай будешь?

Он вошел во двор.

Они сидели в горнице, пили чай с мятой и вареньем. Матвей рассказывал о службе, о дальних местах, о том, как соскучился по дому. Евдокия слушала его голос и чувствовала, как с каждым словом уходит привычная пустота.

— Вы никогда не хотели уехать отсюда? — спросил он.

— Нет, — ответила она. — Здесь вся моя жизнь. Куда мне теперь.

Он помолчал, глядя на нее долго и внимательно.

— Не говорите так, будто все уже прошло, — тихо сказал он. — Вам это не идет.

Она подняла глаза. В его взгляде не было шутки. Только какая-то прямая, живая сила, от которой ей стало и страшно, и тепло одновременно.

— Глупости говоришь, Матвей, — прошептала она.

— Нет. Я весь день о вас думаю.

Эти слова прозвучали просто. Без игры. Без стыда. От этого они были еще опаснее.

Она встала, зажгла лампу, лишь бы не сидеть под его взглядом в темноте.

— Тебе пора, — сказала она. — Поздно уже.

— Я завтра приду.

И ушел.

Ночью она долго не спала. То ругала себя, то пыталась успокоиться, то вспоминала, как он смотрел. Словно не вдову сорока лет видел перед собой, а женщину, которую выбрал сердцем.

На следующий день слухи уже ползли по деревне. Соседка Фекла зашла как бы между делом, но глаза ее блестели от любопытства.

— Говорят, Матвей к тебе ходил? — спросила она.

— Ведро приносил, — сухо ответила Евдокия.

— Ну-ну, ведро…

Когда Фекла ушла, стало ясно: разговоры только начинаются.

Матвей пришел снова. Помогал в огороде, носил воду, правил забор. Делал все спокойно, будто так и надо. Будто уже давно считал себя частью ее двора, ее жизни, ее забот.

— Ты бы матери помог, — сказала Евдокия.

— И ей помогу. А сейчас я хочу быть здесь.

Эти слова опять прозвучали просто, будто ничего особенного в них не было. Но для нее в них было слишком много.

Вечером к ней пришла Вера Павловна, мать Матвея.

Они сидели в горнице за столом, и разговор вышел тяжелый.

— Я вижу, что он к тебе потянулся, — сказала Вера. — Он молодой. Горячий. Ты должна быть мудрее.

Евдокия молчала.

— Люди засмеют, — продолжала та. — Он еще жизни не знает. А ты женщина взрослая, должна понимать.

— Я понимаю, — тихо ответила Евдокия. — Но я его не звала. И прогнать… не могу.

Вера посмотрела на нее долго, устало.

— Вот этого я и боялась.

Когда она ушла, Евдокия долго плакала. Потому что всё понимала. И потому что сердце впервые за двадцать лет не хотело слушать разум.

А утром Матвей пришел с ромашками.

Он стоял у крыльца смущенный, чуть неловкий, с букетом в руках, как мальчишка.

— Это вам, — сказал он.

Евдокия взяла цветы. От них пахло солнцем, травой и чем-то удивительно чистым.

— Матвей, зачем ты все это? — спросила она почти шепотом. — Неужели не понимаешь, чем это может кончиться?

Он подошел ближе и осторожно коснулся ее руки.

— Понимаю только одно: мне без вас уже плохо.

Она закрыла глаза. Все, что столько лет было словно под замком, треснуло и открылось.

— Я старше тебя, — сказала она. — Люди будут смеяться. Твоя мать страдает. Да и ты сам… сегодня одно, завтра другое.

— Нет, — твердо сказал он. — У меня не пройдет. Я не мальчишка. Я знаю, что чувствую.

Он говорил горячо, упрямо, по-мужски. И в этой прямоте было больше правды, чем во всех осторожных словах, которыми она пыталась заслониться.

— Я хочу быть рядом, — сказал он. — Хочу помогать тебе. Хочу, чтобы ты улыбалась. И если надо — пусть вся деревня говорит что хочет.

Евдокия заплакала. Но это были уже не те слезы, что от одиночества. В них было облегчение.

— Дурак ты, Матвей, — сказала она сквозь слезы.

— Твой, — ответил он.

И она не нашла, что возразить.

С того дня он стал приходить открыто. С цветами, с работой, с заботой. Чинил крышу, таскал дрова, правил калитку, а вечерами сидел с ней на крыльце и рассказывал обо всем на свете. Постепенно деревня перестала только шептаться и начала смотреть внимательнее.

Все видели: он не играет. Не забавляется. Не дурит. Он любит.

А она рядом с ним ожила. Появился румянец, в глазах зажегся свет, в походке — мягкая легкость. Даже те, кто сначала осуждал, невольно замечали: эта женщина снова стала счастливой.

Вера Павловна долго не могла смириться. Но однажды пришла вновь.

Села рядом с Евдокией на лавку и, не глядя на нее, сказала:

— Я вижу, что он с тобой живой. Настоящий. Наверное, не мне против судьбы идти.

Евдокия подняла на нее глаза, полные слез.

— Я его не обижу, — только и сказала она.

— Смотри, — ответила Вера. — Он у меня один.

С того вечера стало легче.

Через несколько дней Матвей принес ей зеркало в новой деревянной рамке.

— Чтобы ты видела себя такой, какой вижу тебя я, — сказал он.

Она посмотрела в чистое стекло и увидела не уставшую вдову, а женщину с живыми глазами и тихой счастливой улыбкой.

А потом он впервые поцеловал ее.

Легко, осторожно, словно спрашивал разрешения не словами, а сердцем.