Наша семейная рабыня

Дудс поехал на северо-запад, на шоссе Ромуло, затем у Камилинга, родного городка мамы и Лейтенанта Тома, резко свернул налево. Две полосы стали одной, на смену гравию пришла грязь. Дорога шла вдоль реки Камилинг, сбоку я видел кучки бамбуковых домов, впереди виднелись зеленые холмы. Вот и финишная прямая.

***

На похоронах мамы я произносил речь. Все, что я говорил, было правдой. Она была сильной и смелой. Ей часто не везло, но она всегда делала все, что могла. Она умела радоваться жизни. Она обожала своих детей, и создала для нас в 1980-х и 1990-х годах в орегонском Сейлеме настоящий дом, которого у нас никогда раньше не было. Я сказал, что очень хотел бы, чтобы мы успели поблагодарить ее еще хотя бы раз, и что все мы любили ее.

Но о Лоле я не говорил. Точно так же я избирательно вычеркивал Лолу из своего сознания, когда в последние годы общался с мамой. Такой ментальной хирургии требовали от меня сыновние чувства. Без этого у нас не получалось быть семьей, а я хотел, чтобы мы ей были, — особенно когда в середине 1990-х ее здоровье стало ухудшаться. Диабет. Рак груди. Острый миелоидный лейкоз — стремительно развивавшийся рак крови и костного мозга. Она слабела буквально не по дням, а по часам.

После нашей ссоры я старался как можно реже бывать дома. В 23 года я переехал в Сиэтл. Иногда приезжал в гости — и с какого-то момента во время визитов стал замечать перемены. Мама по-прежнему оставалась собой, но как будто несколько смягчилась. Она заказала Лоле отличные зубные протезы и выделила ей комнату. Она не возражала, когда мы занялись оформлением лолиных документов — благо рейгановская иммиграционная амнистия 1986 года дала шанс миллионам незаконных иммигрантов. Процесс был долгим, но в октябре 1998 года Лола, наконец, получила гражданство. За четыре месяца до этого у моей матери диагностировали лейкемию. Она прожила еще год.

В этот год они с Иваном нередко ездили на побережье, в орегонский Линкольн-Сити и брали Лолу с собой. Лола любила океан. За ним лежали острова, на которые она мечтала вернуться. Когда мама была рядом с ней и в хорошем настроении, Лола была счастлива. Достаточно было дня на пляже — или даже пятнадцати минут совместных воспоминаний на кухне о молодости в филиппинской провинции — и казалось, что Лола забывала о своих многолетних мучениях.

Я не умел забывать с такой легкостью. Однако со временем я тоже научился смотреть на маму по-другому. Перед смертью она отдала мне свои дневники, занимавшие два небольших чемодана. Я проглядывал их, пока она спала в нескольких футах от меня, и видел ту сторону ее жизни, которую годами отказывался замечать. Она стала врачом, когда для женщины это было очень непросто. Она переехала в Америку, где ей трудно было добиться профессионального признания — и как женщине, и как иммигрантке. Она двадцать лет работала в Учебном центре Фейрвью — государственной клинике для умственно отсталых. В этом была определенная ирония: фактически, она всю жизнь возилась с аутсайдерами — причем они ее боготворили. У нее было много подруг среди коллег. Они вместе дурачились и развлекались — покупали туфли, устраивали друг у друга дома костюмные вечеринки, обменивались шуточными подарками (вроде брусков мыла в форме пениса или календарей с полуголыми мужчинами) и хохотали до упаду. Я смотрел на их фотографии и осознавал, что жизнь мамы совсем не ограничивалась семьей и Лолой. Какая новость!

Мама подробно писала о каждом из своих детей, рассказывала, как она нами гордилась, как радовалась нашим успехам, как на нас обижалась. Она посвящала десятки страниц своим мужьям, подчеркивая, что они были в ее личной истории неоднозначными персонажами. Все мы для нее что-то значили. Лола была фигурой второго плана. Упоминалась она только в связи с кем-то другим. «Лола сегодня отвела моего дорогого Алекса в новую школу. Он легко заводит новых друзей, потому, надеюсь, он не будет сильно грустить из-за очередного нашего переезда…» — и дальше еще две страницы обо мне и ни слова о Лоле.

За день до маминой смерти, к нам пришел католический священник, чтобы совершить соборование. Лола сидела у маминой постели, держа стакан с соломинкой, которую периодически подносила маме к губам. Она вела себя невероятно внимательно и по-доброму. Она могла бы воспользоваться слабостью мамы, даже отомстить за многое, но повела себя совсем иначе.
Священник спросил маму, есть ли что-то, что она хотела бы простить или за что попросить прощения. Она оглядела комнату сквозь полуприкрытые веки и ничего не сказала. Затем, не глядя на Лолу, она положила руку ей на голову — и не произнесла ни слова.

***

Когда Лола переехала ко мне, ей было 75 лет. Мы с женой и двумя дочками жили тогда в уютном доме с лесным участком. Со второго этажа был виден залив Пьюджет. Мы выделили Лоле комнату и сказали, что она может делать все, что ей заблагорассудится — спать, смотреть мыльные оперы, ничего не делать целыми днями. Впервые в жизни она могла расслабиться и почувствовать себя свободной. Мне следовало бы догадаться, что на практике все окажется не так просто.